Неточные совпадения
С
семьей Панфила Харликова
Приехал и мосье Трике,
Остряк, недавно из Тамбова,
В очках и
в рыжем парике.
Как истинный француз,
в кармане
Трике привез куплет Татьяне
На голос, знаемый детьми:
Réveillez-vous, belle endormie.
Меж ветхих песен альманаха
Был напечатан сей куплет;
Трике, догадливый поэт,
Его на свет явил из праха,
И смело вместо belle Nina
Поставил belle Tatiana.
«Я?» — «Да, Татьяны именины
В субботу. Оленька и мать
Велели звать, и нет причины
Тебе на зов не приезжать». —
«Но куча будет там народу
И всякого такого сброду…» —
«И, никого, уверен я!
Кто будет там? своя
семья.
Поедем, сделай одолженье!
Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!»
При сих словах он осушил
Стакан, соседке приношенье,
Потом разговорился вновь
Про Ольгу: такова любовь!
Гремят отдвинутые стулья;
Толпа
в гостиную валит:
Так пчел из лакомого улья
На ниву шумный рой летит.
Довольный праздничным обедом
Сосед сопит перед соседом;
Подсели дамы к камельку;
Девицы шепчут
в уголку;
Столы зеленые раскрыты:
Зовут задорных игроков
Бостон и ломбер стариков,
И вист, доныне знаменитый,
Однообразная
семья,
Все жадной скуки сыновья.
И вот ввели
в семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
Питая горьки размышленья,
Среди печальной их
семьи,
Онегин взором сожаленья
Глядит на дымные струи
И мыслит, грустью отуманен:
Зачем я пулей
в грудь не ранен?
Зачем не хилый я старик,
Как этот бедный откупщик?
Зачем, как тульский заседатель,
Я не лежу
в параличе?
Зачем не чувствую
в плече
Хоть ревматизма? — ах, Создатель!
Я молод, жизнь во мне крепка;
Чего мне ждать? тоска, тоска!..
Но вот багряною рукою
Заря от утренних долин
Выводит с солнцем за собою
Веселый праздник именин.
С утра дом Лариной гостями
Весь полон; целыми
семьямиСоседи съехались
в возках,
В кибитках,
в бричках и
в санях.
В передней толкотня, тревога;
В гостиной встреча новых лиц,
Лай мосек, чмоканье девиц,
Шум, хохот, давка у порога,
Поклоны, шарканье гостей,
Кормилиц крик и плач детей.
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она
в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама,
в толпе детей
Играть и прыгать не хотела
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
Зато зимы порой холодной
Езда приятна и легка.
Как стих без мысли
в песне модной
Дорога зимняя гладка.
Автомедоны наши бойки,
Неутомимы наши тройки,
И версты, теша праздный взор,
В глазах мелькают как забор.
К несчастью, Ларина тащилась,
Боясь прогонов дорогих,
Не на почтовых, на своих,
И наша дева насладилась
Дорожной скукою вполне:
Семь суток ехали оне.
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку:
Там скука, там обман иль бред;
В том совести,
в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их
семьей,
Задернул траурной тафтой.
Но муж любил ее сердечно,
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам
в халате ел и пил;
Покойно жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая
семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и спать пора,
И гости едут со двора.
Уездный чиновник пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей
семьей, и о чем будет веден разговор у них
в то время, когда дворовая девка
в монистах или мальчик
в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу
в долговечном домашнем подсвечнике.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут
в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего
в остроге; пророк пришел неизвестно откуда
в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и
семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
— Знаете ли, Петр Петрович? отдайте мне на руки это — детей, дела; оставьте и
семью вашу, и детей: я их приберегу. Ведь обстоятельства ваши таковы, что вы
в моих руках; ведь дело идет к тому, чтобы умирать с голоду. Тут уже на все нужно решаться. Знаете ли вы Ивана Потапыча?
Вот оно, внутреннее расположение:
в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память.
Но
в жизни все меняется быстро и живо: и
в один день, с первым весенним солнцем и разлившимися потоками, отец, взявши сына, выехал с ним на тележке, которую потащила мухортая [Мухортая — лошадь с желтыми подпалинами.] пегая лошадка, известная у лошадиных барышников под именем сорóки; ею правил кучер, маленький горбунок, родоначальник единственной крепостной
семьи, принадлежавшей отцу Чичикова, занимавший почти все должности
в доме.
Он был среди граждан совершенно как
в родной
семье, а
в лавки и
в гостиный двор наведывался, как
в собственную кладовую.
— Вот говорит пословица: «Для друга
семь верст не околица!» — говорил он, снимая картуз. — Прохожу мимо, вижу свет
в окне, дай, думаю себе, зайду, верно, не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается
в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?
Вдвойне завиден прекрасный удел его: он среди их, как
в родной
семье; а между тем далеко и громко разносится слава.
Чичиков продал тут же ветхий дворишко с ничтожной землицей за тысячу рублей, а
семью людей перевел
в город, располагаясь основаться
в нем и заняться службой.
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и
в другой и
в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено
в шкатулку,
в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом,
семь лет сохранявшимся
в том же положении и на том же месте.
Около
семи часов вечера я гулял на бульваре. Грушницкий, увидав меня издали, подошел ко мне: какой-то смешной восторг блистал
в его глазах. Он крепко пожал мне руку и сказал трагическим голосом...
Зайдите ко мне сюда часов этак
в семь.
В первый же день по приезде пошел я по разным этим клоакам, ну, после семи-то лет так и набросился.
Он понял, что чувства эти действительно как бы составляли настоящую и уже давнишнюю, может быть, тайну ее, может быть, еще с самого отрочества, еще
в семье, подле несчастного отца и сумасшедшей от горя мачехи, среди голодных детей, безобразных криков и попреков.
Вон Варенц
семь лет с мужем прожила, двух детей бросила, разом отрезала мужу
в письме: «Я сознала, что с вами не могу быть счастлива.
— Фу, как ты глуп иногда! Вчерашний хмель сидит… До свидания; поблагодари от меня Прасковью Павловну свою за ночлег. Заперлась, на мой бонжур сквозь двери не ответила, а сама
в семь часов поднялась, самовар ей через коридор из кухни проносили… Я не удостоился лицезреть…
Она тоже весь этот день была
в волнении, а
в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия.
Семь лет, толькосемь лет!
В начале своего счастия,
в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти
семь лет, как на
семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…
Хлыст я употребил, во все наши
семь лет, всего только два раза (если не считать еще одного третьего случая, весьма, впрочем, двусмысленного):
в первый раз — два месяца спустя после нашего брака, тотчас же по приезде
в деревню, и вот теперешний последний случай.
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и проживали всего только недели с две
в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю
семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не стоят».
Он лет
семи и гуляет
в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом.
Раскольников тут уже прошел и не слыхал больше. Он проходил тихо, незаметно, стараясь не проронить ни единого слова. Первоначальное изумление его мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел по спине его. Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно
в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно
в семь часов вечера, останется дома одна.
— Случайно-с… Мне все кажется, что
в вас есть что-то к моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой
в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной
семь лет безвыездно проживал, и
в доме Вяземского на Сенной
в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть, полечу.
Я
семь лет прожил
в деревне у Марфы Петровны, а потому, набросившись теперь на умного человека, как вы, — на умного и
в высшей степени любопытного, просто рад поболтать, да, кроме того, выпил эти полстакана вина и уже капельку
в голову ударило.
Вот у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь
в коммуне), что когда она вышла из
семьи и… отдалась, то написала матери и отцу, что не хочет жить среди предрассудков и вступает
в гражданский брак, и что будто бы это было слишком грубо, с отцами-то, что можно было бы их пощадить, написать мягче.
— Покойник муж действительно имел эту слабость, и это всем известно, — так и вцепилась вдруг
в него Катерина Ивановна, — но это был человек добрый и благородный, любивший и уважавший
семью свою; одно худо, что по доброте своей слишком доверялся всяким развратным людям и уж бог знает с кем он не пил, с теми, которые даже подошвы его не стоили! Вообразите, Родион Романович,
в кармане у него пряничного петушка нашли: мертво-пьяный идет, а про детей помнит.
И
в продолжение всего того райского дня моей жизни и всего того вечера я и сам
в мечтаниях летучих препровождал: и, то есть, как я это все устрою, и ребятишек одену, и ей спокой дам, и дочь мою единородную от бесчестья
в лоно
семьи возвращу…
Дает вчетверо меньше, чем стоит вещь, а процентов по пяти и даже по
семи берет
в месяц и т. д.
— Кого? Меня! За одну фантазию нос отвинчу! Дом Починкова, нумер сорок
семь,
в квартире чиновника Бабушкина…
Я, Родя, дней шесть-семь назад убивалась, смотря на твое платье, как ты живешь, что ешь и
в чем ходишь.
Другой хоть прытче будь, надутый всяким
чванством,
Пускай себе разумником слыви,
А
в се́мью не включат.
В июле,
в самый зной,
в полуденную пору,
Сыпучими песками,
в гору,
С поклажей и с
семьёй дворян,
Четвёркою рыдван
Тащился.
Хоть, кажется, слонов и умная порода,
Однако же
в семье не без урода...
Он полагал, что чиновники одного места составляли между собою дружную, тесную
семью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокойствии и удовольствиях, что посещение присутственного места отнюдь не есть обязательная привычка, которой надо придерживаться ежедневно, и что слякоть, жара или просто нерасположение всегда будут служить достаточными и законными предлогами к нехождению
в должность.
Встает он
в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице ни сна, ни усталости, ни скуки. На нем появились даже краски,
в глазах блеск, что-то вроде отваги или, по крайней мере, самоуверенности. Халата не видать на нем: Тарантьев увез его с собой к куме с прочими вещами.
Чего ж надеялся Обломов? Он думал, что
в письме сказано будет определительно, сколько он получит дохода, и, разумеется, как можно больше, тысяч, например, шесть,
семь; что дом еще хорош, так что по нужде
в нем можно жить, пока будет строиться новый; что, наконец, поверенный пришлет тысячи три, четыре, — словом, что
в письме он прочтет тот же смех, игру жизни и любовь, что читал
в записках Ольги.
— А куда вы с вельможей ухлопали тысячу рублей, что я дал ему на прожитье? — спросил он. — Где же я денег возьму? Ты знаешь, я
в законный брак вступаю: две
семьи содержать не могу, а вы с барином-то по одежке протягивайте ножки.
Обломов обедал с
семьей в три часа, только братец обедали особо, после, больше
в кухне, потому что очень поздно приходили из должности.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся
семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб
в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
Илья Ильич проснулся утром
в своей маленькой постельке. Ему только
семь лет. Ему легко, весело.
Обломов отдал хозяйке все деньги, оставленные ему братцем на прожиток, и она, месяца три-четыре, без памяти по-прежнему молола пудами кофе, толкла корицу, жарила телятину и индеек, и делала это до последнего дня,
в который истратила последние
семь гривен и пришла к нему сказать, что у ней денег нет.